Не менее важна и деятельность Карамзина как творца значительного числа неологизмов другого порядка, частью создававшихся им по образцу соответствующих иностранных слов, частью представлявших просто русские переводы – кальки, частью являвшихся иностранными словами, которым писатель придавал русское обличье.
Принято считать, что будто бы Карамзин уничтожил установленное Ломоносовым «деление» русского литературного языка на три стиля – «высокий», «посредственный» и «низкий» – и обратился к живому разговорному языку образованных кругов современного ему общества. Это суждение не вполне точно.
Карамзин имел перед глазами не язык Ломоносова, а язык эпигонов автора рассуждения «О пользе книг церковных в российском языке». Эти писатели, неумелые, неправильно понявшие гениальные идеи Ломоносова, вопреки его предупреждениям, стали наводнять литературный язык редкими славянскими словами и оборотами, щеголяли тяжеловесными грамматическими конструкциями, превращали литературные произведения в нечто малодоступное «среднему» читателю. Не против Ломоносова, а против Елагина и других членов Российской Академии выступал Карамзин, из их писаний приводил он цитаты, с ними вел борьбу.
Опровергнуть стилистические принципы Ломоносова Карамзину было не так легко и, главное, вовсе не нужно.
Следуя за античными теоретиками стилистики и применяя к русскому («российскому») языку их учения о трех стилях, Ломоносов в этом отношении не сделал ничего принципиально нового. Глубина и величие, гениальность его открытия состояли в том, что он определил лексические и стилистические соотношения двух стихий «российского», то есть литературного русского языка – книжной церковнославянской и разговорной русской. Античное учение о высоком, среднем и низком стилях Ломоносов связал со своим открытием соотношения славянского и русского языков, и в этом заключалась его великая заслуга перед русской культурой. Такие разные по своему характеру стили существуют и сейчас в языке каждого высококультурного народа, обладающего большой, развитой художественной литературой. И если мы один стиль художественной литературы называли «книжным», а не «высоким», а другой «литературно-разговорным», а не «посредственным» и, наконец, третий «просторечным», а не «низким», то никакой отмены, тем более «уничтожения» ломоносовского учения о трех стилях в этом видеть нельзя. Античные теоретики и Ломоносов были правы: они открыли объективные закономерности стиля, зависящие от тематики, задания и целенаправленности литературного произведения.
Ломоносов вовсе не отдавал предпочтения высокому стилю, как иногда говорят, а вполне резонно и исторически правильно указывал сферу применения каждого стиля в соответствующих жанрах.
В свою очередь, Карамзин не все своп произведения в прозе и в стихах писал одинаковым разговорным языком литературно образованных слоев русского общества. «Марфа Посадница» решительно непохожа на «Бедную Лизу», «Сиерра-Морена» стилистически резко отличается от «Натальи, боярской дочери», «Моей исповеди». И у Карамзина был свой «высокий» стиль – в «Марфе Посаднице», «Историческом похвальном слове императрице Екатерине II», «Истории государства Российского». Однако те жанры – поэтические и прозаические,- которые он культивировал, требовали по всякой стилистике «среднего» стиля. Можно сказать, что у Карамзина не было «низкого» стиля, это правильно; однако «Моя исповедь» написана все же «сниженным» стилем по сравнению с «Бедной Лизой», «Островом Борнгольмом», «Афинской жизнью».
У Карамзина, мастера сюжетной повести, лирического очерка, психологического этюда, автобиографического романа, учились главным образом люди следующего поколения, начиная от А. Бестужева-Марлинского и продолжая Пушкиным, Лермонтовым и другими писателями 1830-х годов.
Преодоление идейного кризиса повело и к изменению эстетических убеждений. Карамзин отказывается от своей прежней субъективистской позиции. Опираясь на опыт работы в «Московском журнале», он после многолетнего молчания испытывает в изменившихся обстоятельствах необходимость подробно изложить свои новые взгляды. Так вновь появляется нужда в критике. В 1797 году Карамзин пишет две крупные статьи: «Несколько слов о русской литературе», которую печатает во французском журнале, и предисловие ко второму сборнику «Аонид». В предисловии он не только дает критическую оценку поэтическим произведениям, тяготеющим к классицизму, но и показывает, как отсутствие естественности, верности натуре делает их «надутыми» и холодными. Карамзин стал вновь утверждать, что писатель должен находить поэзию в обыденных предметах, его окружающих и ему хорошо известных: «…истинный поэт находит в самых обыкновенных вещах пиитическую сторону». Поэт должен уметь показывать «оттенки, которые укрываются от глаз других людей», помня, что «один бомбаст, один гром слов только что оглушает нас и до сердца не доходит», напротив – «умеренный стих врезывается в память».
Здесь Карамзин уже не ограничивается критикой классицизма, но подвергает критике и писателей-сентименталистов, то есть своих последователей, настойчиво насаждавших в литературе чувствительность. Для Карамзина чувствительность, подчеркнутая сентиментальность так же неестественны и далеки от натуры, как и риторика и «бомбаст» поэзии классицизма. «Не надобно также беспрерывно говорить о слезах, – пишет он, – прибирая к ним разные эпитеты, называя их блестящими и бриллиантовыми, – сей способ трогать очень ненадежен». Уточняя свою позицию, Карамзин формулирует требование психологической правды изображения, необходимости говорить не о чувствах человека вообще, но о чувствах данной личности: «…надобно описать разительную причину их (слез. – Г. М.), означить горесть не только общими чертами, которые, будучи слишком обыкновенны, не могут производить сильного действия на сердце читателя, но особенными, имеющими отношение к характеру и обстоятельствам поэта. Сии-то черты, сии подробности и сия, так сказать, личность уверяют нас в истине описания и часто обманывают, но такой обман есть торжество искусства». Это суждение не случайно для Карамзина конца 1790-х годов. В письме А. И. Вяземскому от 20 октября 1796 года он писал: «Лучше читать Юма, Гельвеция, Мабли, нежели в томных элегиях жаловаться на холодность и непостоянство красавиц. Таким образом, скоро бедная муза моя или пойдет совсем в отставку, или… будет перекладывать в стихи Кантону метафизику с Платоновскою республикою» («Русский архив», 1872, стр. 1324.).