Избранные сочинения в двух томах. Том 1 - Страница 140


К оглавлению

140

«Один великий музыкант сказал, что блаженство небесной жизни должно состоять в гармонии; нежные души уверены, что оно будет состоять в любви».

«Я не знаю, есть ли атеисты, но знаю, что любовники не могут быть атеистами. Взор с милого предмета невольно обращается на небо. Кто любил, тот понимает меня».

Слушатели при всякой фразе говорили: «Браво! C'est beau, c'est ingenieux, sublime» (Прекрасно! Остроумно! Возвышенно! (франц.). – Ред.), а я думал: «Хорошо, изрядно, высокопарно, темно, и совсем не женский язык!» Глаза мои искали автора. Черноволосая дама, лет за тридцать, сидела всех далее от аббата, не слушала, развертывала книги, ноты на клавесине: нетрудно было угадать в ней сочинительницу. Хозяйка сказала: «Я не знаю автора, а хотела бы поцеловать его», – сказала и с великою нежностию обняла маркизу Л*. Все захлопали. Через минуту поставили два стола; три дамы и пять кавалеров сели играть в карты а другие, сидя и стоя, слушали аббата Д*, который с великою строгостию судил главных французских авторов. «Вольтер, – говорил он, – писал единственно для своего времени, искуснее всех других пользовался настоящим расположением умов, но достоинство его с переменою обстоятельств необходимо должно теряться. Будучи жаден к минутной славе, он боялся отделиться разумом от современников, боялся далеко опередить их, чтобы не сделаться темным, невразумительным; хотел за каждую строку немедленного награждения и для того искал единственно лучшего выражения, лучшего оборота для идей обыкновенных; брал из чужих магазинов, работал начисто, не занимаясь изобретением, не думая о собрании новых материалов. Он был совершенный эпикуреец в уме, не мыслил о потомстве, не верил бессмертию славы, не сажал кедров, а сеял одни цветы, из которых уже многие завяли в глазах наших, – а мы еще современники Вольтеровы! Что же будет через сто лет? Насмешки его над разными суеверными мнениями, над разными философскими системами могут ли производить сильное действие тогда, когда мнения и системы переменятся?» – «А его трагедии?» – сказал я. – «Оне в совершенстве уступают Расиновым, – отвечал аббат, – в слоге их нет чистоты, плавности, сладкого красноречия творца «Федры» и «Андромахи», но много смелых идей, которые теперь уже не кажутся смелыми; много так называемой философии, которая не принадлежит к существу драмы, а нравится партеру; много вкуса, а мало истинной чувствительности». – «Как, в «Заире» мало чувствительности?» – «Да, я берусь доказать, что в «Заире» нет ни одной нежной мысли, которой бы не нашлось в самом обыкновенном романе. Достоинство Вольтерово состоит в одном выражении, но никогда не найдете в нем жарких излияний чувства, сильных стремлений сердца, de grands, de beaux elans de sensibilite, как, например, в «Федре». – «Итак, Расин великий трагик, по вашему мнению?» – «Великий писатель, стихотворец, а не трагик. Нежная душа его никогда не могла принять в себя трагического ужаса. Он писал драматические элегии, а не трагедии, но в них много чувства, слог несравненный, красноречие живое, от полноты сердца; его можно назвать совершенным, и до конца вселенной самою лучшею похвалой французских стихов будет: «Они похожи на Расиновы!» Но, имея дар цветить нежное чувство, совсем не имел он таланта изображать ужасное или героическое. Расин не представил на сцене ни одного сильного характера; в трагедиях его слышим великие имена, а не видим ни одного великого человека, как, например, в Корнеле». – «Итак, вы отдаете венец Корнелю?» – «Он достоин был родиться римлянином, изображал великое, как свое собственное; герои его действительно герои, но сильный слог его часто слабеет, унижается, оскорбляет вкус, а нежности Корнелевы почти всегда несносны».- «Что ж вы скажете о Кребильйоне?» – «То, что он ужаснее всех наших трагиков. Как Вольтер нравится, Расин пленяет, Корнель возвеличивает душу, так Кребильйон пугает воображение, но варварский слог его недостоин Мельпомены и нашего времени. Корнель не имел для себя образцов в слоге, но часто служит сам образцом; Кребильйон же имел дерзость после Расина писать грубыми, дикими стихами и доказал, что у него не было ни слуха, ни чувства для красот стихотворства. Иногда проскакивают в его трагедиях хорошие стихи, но как будто бы не нарочно, без его ведома и согласия».

«Какой страшный Аристарх! – думал я. – Хорошо, что у нас в России нет таких грозных критиков».

Мы сели ужинать в одиннадцать часов. Все говорили, но в памяти у меня ничего не осталось. Французские разговоры можно назвать беглым огнем: так быстро летят слова одно за другим, и внимание едва успевает следовать за ними.

Париж, июня…

Я получил от госпожи Н* следующую записку: «Сестра моя, графиня Д*, которую вы у меня видели, желает иметь подробное сведение о вашем отечестве. Нынешние обстоятельства Франции таковы, что всякий из нас должен готовить себе убежище где-нибудь в другой земле. Прошу ответить на прилагаемые вопросы, чем меня обяжете». Я развернул большой лист, на котором под вопросами оставлено было место для ответов. Вот нечто для примера – рассмейтесь!

Вопрос. Можно ли человеку с нежным здоровьем сносить жестокость вашего климата?

Ответ. В России терпят от холода менее, нежели в Провансе. В теплых комнатах, в теплых шубах мы смеемся над трескучим морозом. В декабре, в генваре, когда во Франции небо мрачное и дождь льется рекою, красавицы наши, при ярком свете солнца, катаются в санях по снежным бриллиантам, и розы цветут на их лилейных щеках. Ни в какое время года россиянки не бывают столь прелестны, как зимою; действие холода свежит их лица, и всякая, входя с надворья в комнату, кажется Флорою.

140